Андрей Санников: «Теплые вещи я выбрасывал, а письма носил с собой»
35- 18.04.2012, 9:59
Андрей Санников был освобожден в пасхальную субботу, 14 апреля, после почти полутора лет заключения. На вокзале в Минске его встретила толпа сторонников.
Сейчас в дом Санникова постоянно приходят гости, весь дом заставлен бело-красно-белыми (в цвет национального белорусского флага) розами, на балконе стоят два больших клетчатых баула — письма, которые ему присылали в тюрьму. Вчера он дал первую пресс-конференцию и встал на учет в милиции. Как ему сообщили в УВД Первомайского района Минска, его судимость будет сохраняться еще восемь лет, в течение которых ему запрещено участвовать в каких бы то ни было выборах – фактически заниматься политикой. В течение этого времени за ним, как за уголовником, установлен профилактический надзор, пишет «Новая газета».
— Андрей Олегович, как вас освобождали?
— Полшестого вечера пришли, сказали: «На выход с вещами», — значит, это какой-то отъезд, вероятно, этап. А переезд для зэка, даже из камеры в камеру — это проблема; если идешь на этап, надо освобождаться от вещей, очень тяжело кешера — сумки — таскать. Мне особенно, потому что я носил письма. Когда их пропускали, иногда приходило по сотне в день. По идее, надо было их выбрасывать, а брать, к примеру, теплые вещи, но у меня рука не поднималась, вещи я оставлял, а письма носил с собой.
— Это же целые чемоданы?
— Да, потом покажу. Их было столько, что при шмоне цензоры уже не смотрели, понимали, что не смогут все прочитать.
Ладно… Сижу, потихонечку вещи сортирую, смотрю, что выкинуть, если идти на этап. Потом шмон. Приходит представитель администрации, говорит: «Вы можете переодеться в свою одежду. Получен приказ о вашем освобождении». Вот так просто.
Сам приказ мне не показали, выдали справку, что я освобожден «на основании указа президента Республики Беларусь от 14 апреля 2012 года о помиловании осужденных».
Вернули паспорт, вывели за ворота колонии, довезли на воронке до вокзала. Позвонить из колонии мне не разрешили, я потребовал вернуть телефонные карточки, которые мне покупали родные. Приехал на вокзал, поставил вещи в камеру, позвонил Ире, потом маме. Ехать на поезде я не хотел, опасался провокаций.
Так и стоял с сумками на вокзале, ждал, пока Саша Отрощенков приедет на машине из Минска.
— Появилось чувство, что вы на свободе?
— У меня нет этого чувства до сих пор. Слишком… слишком сильно проехались по моей семье, по жизни. Свобода приходит, когда возвращается нормальная жизнь. Этого пока нет.
— Вы догадывались, что в Минске вас встретит толпа (на вокзал пришли больше ста человек)?
— Нет, конечно, все-таки два часа ночи. Когда я думал об освобождении, всегда представлял, что это будет поздно вечером, чтобы никто не узнал, чтобы меня не могли встретить, и планировал, как буду связываться с родными, искать транспорт… А пришло столько людей! Не было только Иры и мамы. Мама неважно себя чувствует, мы увиделись на следующий день. А Ире запрещено выходить вечером из дома (за «участие в грубом нарушении общественного порядка» Ирина приговорена к двум годам лишения свободы с отсрочкой на два года, в которые она не может покидать Минск и выходить из дома после 22.00. — Е. Р.).
— Данька (сын Андрея и Иры. — Е. Р.) все это время думал, что вы в командировке. Как вы встретились с ним?
— Утром, в постели. Пока Ира была под домашним арестом, Данька три месяца прожил с кагэбэшниками и соглашался спать только с мамой. Он до сих пор боится уходить на ночь в детскую. Утром он проснулся, увидел меня, оробел, как мышка. Побежал, включил телевизор, сделал вид, что занят и не может проявлять свои чувства. Я подошел, начал вспоминать, что мы делали вместе, как баловались. И он тут же включился в игру. Меня арестовали, когда ему было 3,5, сейчас ему почти пять. Он очень повзрослел, у него расширился кругозор. Я побаивался, что он окажется избалованным, но этого не случилось.
— Данька удивился, что вы без бороды?
— Он это угадал. Как-то раз сказал маме, что знает: папа побрился. Непонятно откуда. Накануне освобождения я звонил Ире, попросил, чтобы она дала Даньке трубку. Он сказал: «Я стесняюсь». И не взял. Я попросил передать ему, что тоже стесняюсь. Данька обрадовался.
В тюрьме
— В первом интервью на свободе вы сказали, что целью заключения было уничтожить вас физически: довести до самоубийства или заставить объявить бессрочную голодовку. Насколько удавалось узнавать адвокатам и Ире, давление началось еще осенью?
— Да… В сентябре, на этапе из Новополоцкой колонии в Бобруйскую, когда меня везли через две пересылки, против меня начались провокации. Я написал заявление, что мои жизнь и здоровье под угрозой и я прошу обеспечить мою безопасность.
— Как возникла эта угроза?
— Об этом я говорить не хотел бы. На мое заявление отреагировали, и в Бобруйске я порядка четырех месяцев провел в одиночке. И ко мне стали подсаживать людей, что называется, с низким социальным статусом и каким-то еще заданием, я не знал каким. Ситуация эта сложная, если ты был в камере с «петухом», потом у других зэков возникают вопросы к тебе. В такой ситуации зэку положено «кипишевать»: требовать дежурного, администрацию, контролеров, драться, вскрывать себе вены… «Вскрываться» я не мог, потому что понимал: «петухов» подсаживают специально, чтобы спровоцировать меня на какие-то физические действия.
Помню, я начал «кипишевать»: зову охрану, маякую на соседние камеры — что происходит. В ответ — молчание. Блатные не могут поверить, потому что закинуть «петуха» в камеру к обычному зэку — это невозможно, это беспредел.
— То есть они десять лет сидят по зонам, но такого не видели?
— Да. Тогда я объявил голодовку. На голодовку не реагировать не могут, это крайняя мера. Как говорят зэки, «я за любой кипиш, кроме голодовки». «Петуха» от меня убрали.
— Мы все были уверены, что на вас давят, чтобы получить прошение о помиловании. Вы написали его 20 ноября, во время этапа в Витебск, но известно о нем стало только через три месяца.
— После 20 ноября я послал писем тридцать жене, маме и адвокату, и в каждом говорил: я написал прошение, я сделал это осознанно… Письма не доходили. Родные сходили с ума, я сходил с ума. Смотрю газеты — ни слова о прошении… Адвоката не пускают, я пишу десятки заявлений начальнику колонии, где требую сообщить моим родным этот важный факт, дать мне позвонить им, потому что мне положен звонок… Никакого ответа. Несколько месяцев я был в полной изоляции, нарушались все мои права. Я даже пытался сообщить о прошении через зэков, но тоже не удалось.
В декабре в «Витьбе» меня подняли из одиночки в карантин, потом в зону, и вдруг возвращают обратно в одиночку, без всякого моего заявления, просто по беспределу. 23 декабря по радио я слышу пресс-конференцию, где Лукашенко говорит, что заключенные должны написать прошение о помиловании, иначе будут сидеть. И понимаю, что мое прошение решили замолчать, цель — не выбить из меня прошение, а просто уничтожить. Тогда я пишу повторное и кричу о нем у каждого столба — и охранникам, и заключенным. И тут, видно, администрация зоны побоялась, что кто-то заложит. 15 января меня подняли в зону и дали первую с ноября встречу с адвокатом.
— Как к вам отнеслись заключенные?
— Усилиями администрации я оказался в изоляции. Тот, кто со мной здоровался, мог тут же уехать этапом или остаться без УДО. Зэки сами говорили, что им угрожают и запрещают со мной говорить. В спальне у нас было 30 человек, в секторе — 140, но я был совершенно один. Уникальный опыт: быть в одиночном содержании в гуще людей.
— На свиданиях вы дали понять Ире, что вам угрожали расправой с семьей?
— Да, еще со следствия. «Мы вас уничтожим», — говорил мне начальник СИЗО КГБ.
Заложники
— Вас выпустили на свободу накануне заседания Совета Евросоюза, где будут обсуждаться санкции против Беларуси. Вы считаете, освобождение вызвано угрозой этих санкций?
— Да, но прежде всего оно стало возможно благодаря солидарности внутри Беларуси. Благодаря тому, как наши родные за нас боролись, за нас страдали. Благодаря поддержке людей из России: правозащитников, журналистов, общественности.
Я рад, что из-за трагедии 19 декабря появилась нормальная человеческая солидарность людей в России, Украине и Беларуси, люди начали понимать, что нет обособленных проблем этих трех стран.
— Сейчас в белорусских тюрьмах остаются 15 человек, признанных политзаключенными. Видимо, они также остаются предметом торга?
— Да, причем эти люди могут потерять жизни, здоровье, пройти через такое, что и жить не захочется. Несколько человек находятся в такой же изоляции, как я, к ним не пускают адвокатов, на зоне я не смог узнать никаких слухов о них. Их можно будет спасти, только если Европа продолжит вести себя столь же жестко. У меня впервые есть ощущение, что в Европе появилась политика.
— Могут ли они рассчитывать на освобождение?
— Европе нужно бросить какую-то кость. Может, власти выпустят еще одного-двух человек и будут ждать реакции ЕС. При этом если мы все — предметы торга, пытки повышают стоимость товара и уменьшают срок принятия решения покупателем.
Кроме того, важно, будет ли Лукашенко приглашен на инаугурацию Владимира Путина. Он уже сталкивался с ситуацией, когда на праздновании Дня Победы его изолировали от европейских политиков. Европейцы не раз говорили, что не хотят участвовать в мероприятиях, где будет Лукашенко. Если он освободит политзаключенных, у них не будет аргументов, они это понимают.
— Когда вы почувствуете себя свободным человеком?
— Во-первых, когда Ира освободится. Сейчас я не могу пойти с ней вечером навестить маму, поехать куда-то за границу. А самое главное — когда изменится что-то в стране.
Другая страна
— У вас есть ощущение, что, освободившись, вы попали в какую-то другую страну, не ту, в которой были до ареста?
Оно было еще в тюрьме. До 19 декабря 2010 года режим еще кокетничал: смотрите, у нас демократия, смотрите, сколько кандидатов, сколько приехало наблюдателей… После 19-го маски были сброшены, все открыто признали: да, мы диктатура.
Теперь я должен восстановить свою жизнь, понять, что это за страна и как можно в ней жить. И можно ли.
— Вы думаете об эмиграции?
— Это не первый случай, когда такие мысли возникают, но я каждый раз делаю все, чтобы остаться в этой стране. Я хочу жить здесь.
— Когда Ира вышла на свободу, она говорила, что больше всего хочет отмыть квартиру после кагэбэшников, написать письмо вам в тюрьму и погулять с Даней. У вас есть такой список?
— Ничего конкретного. Я собираюсь начать жить так, как я раньше жил. Послушать любимую музыку, выпить кофе из нормальной чашки, а не из «зэчки». Встречаться с друзьями, готовить еду, общаться с Данькой. Он очень позврослел.
— Вы сами изменились за это время?
— Наверное… Не могу сформулировать, в чем. Одно точно: я ничего не приобрел. Тюрьма — абсолютно ненужный опыт, она ничего не может дать.
— Как вы думаете сейчас, было ли оправданно баллотироваться в президенты, выходить на площадь?
— Это то, что нужно было делать, и я бы сделал это еще раз. Конечно, я допускал возможность репрессий, ареста, тюрьмы, но думать об этом было нельзя, иначе не было бы никакой успешной, как у меня, кампании. Я искренне верил, что мы победим.
Президент Олегович
— Заключенные понимали, кто вы и за что попали в колонию? Не называли вас «декабристом», как это было в СИЗО?
— Конечно, понимали. За глаза меня звали «президентом», в глаза — просто Олеговичем.
— А говорили: «О, Олегович, а я за тебя голосовал?»
— Часто. И не только заключенные, и сотрудники администрации тоже. Наверное, кукловоды, которые стоят за моим сроком, не ожидали, что у меня будут нормальные отношения с заключенными. Они думали, что я буду их бояться или зэки начнут мне угрожать… Но ко мне относились уважительно, и я сам не привык судить людей заранее. Может, в зоне это неправильно, но меня не интересовало, кто там по какой статье сидит.
— Как складывались отношения с охраной?
— Хамства не было. Видимо, побаивались. Не меня, последствий: я пожалуюсь, и мало ли как отреагирует администрация. Политические для колонии всегда головная боль. Были люди, которые относились подчеркнуто плохо, были и те, кому хотелось поговорить. Иногда я прямо спрашивал охрану: есть тут хоть один офицер, мужчина, а не человек в штанах?
Вообще я пытался жить по своим законам, не по законам зоны. Предупредил охрану, что какие-то глупости выполнять не стану, но распорядку буду подчиняться.
Там, например, нужно знать все, что происходит, всех контриков (контролеров), всех режимников, оперов. Я сознательно жил так, что они оставались для меня безликой массой. Пусть они сами покажут, что они другие. Таких было два. Оба помогали мне, причем с риском для собственной карьеры. Наверное, если бы я стал жить, как там положено, мне было бы тяжелее. Там вообще легко теряешь себя.
— Вам предлагали то, что называется «сотрудничеством с администрацией»?
— Конечно, там процентов 80 — стукачи. Когда я только попал на зону, начался стандартный разговор с предложением сотрудничать. Я сначала не понял, о чем разговор, и они осеклись.
А в СИЗО КГБ это предлагают всем. На меня шло воздействие и снаружи, и внутри камеры. Соседом у меня был сексот. Уголовник, просто животное. Плюс там тщательно изучают каждого. Прослушивания, видеокамеры, рапорты охраны обо всем… Думаю, там работают психологи, анализируют поведение, определяют болевые точки, делают психологический портрет. Причем в отношении меня какие-то способы давления повторялись, видно было, что из одного учреждения в другое мое досье переходит вместе со мной.
— К вам применяли физическое насилие?
— Знаете, все считают, что насилие — это когда тебя бьют дубинкой. Есть масса способов причинить боль и без этого: меня ставили на растяжку, держали в БУРе (барак усиленного режима. — Е. Р.), где была температура восемь градусов. У меня обострялся остеохондроз, а обезболивающих не давали….
— Кем вам приходилось работать на зоне?
— Сначала резал картон для ящиков, потом был грузчиком, на этой работе время идет быстрее.
«Главной была мысль о Даньке»
— На свидании в витебской колонии Ира спросила, как ваше здоровье. Вы ответили, что его больше нет.
— Знаете, сейчас у меня эмоциональный подъем. В колонии я простудился, но как только переступил порог дома, все исчезло. Не знаю, навсегда ли. Проблемы, конечно, есть: суставы, подагра, постоянная слабость. За этот год я потерял килограммов 20.
— Вы ожидали освобождения?
— С момента, как я подписал ходатайство о помиловании, я ждал его не каждый день, а каждую секунду. Все время просчитывал: вот Рождество — период проявления милосердия, могут выпустить. Дальше 25 марта, оппозиционный День воли, — понятно, что не отпустят. Освобождение на Пасху, я думаю, тоже не случайно. И, несмотря на все ожидания, оно стало абсолютно неожиданным.
В заключении мне постоянно давали понять, что вот-вот освободят. На любом этапе, когда я спрашивал, куда меня везут, кто-то обязательно говорил: «Да ладно, чего волнуешься, освобождают ваших политических». Это было невыносимо тяжело. Надежда просыпалась, следом ты понимал, что тебя не освободят, — и становилось хуже, чем было.
— Вы предполагали, что отсидите все пять лет срока?
— Абсолютно нет. Я думал, что скорее не доживу, чем проведу в зоне столько. Может, планировать на пять лет вперед было бы легче с практической точки зрения — я мог бы обустраивать свой быт, что для зэка очень важно, — но невыносимо морально. Главной была мысль о Даньке. Я не представлял, что выхожу — а ему уже восемь лет.
— Дмитрий Бондаренко после освобождения сказал, что чувствует себя «заложником, у которого просто изменились условия содержания». У вас такое же ощущение?
— Да, абсолютно. Как будто из камеры выпустили в зону. Тем более что Ира еще фактически под арестом.
— В заключении вы были год и четыре месяца. Это долгий срок?
— Бесконечный. Я общался с людьми, которые по 10—15 лет сидят. Не представляю, как это можно вынести. Все зэки говорят, что дни на зоне тянутся бесконечно, а недели летят. День прожить очень тяжело. Некоторые считают: уже обед — вот и день прошел. А обед на зонах в 11—12 утра.
Я измерял время этапами. От бани до бани, например. Или от письма до письма. Их должны были приносить в три часа, но могли в пять, могли вообще не принести, это такой элемент давления. Самая главная задача вначале была полностью отключить нас от информации, чтобы мы не знали, сколько людей за нас борются, нас поддерживают. Телеграммы мне иногда приносили через две недели, газеты могли вообще не отдать.
Вообще вся отсидка состоит из мелких пакостей, от которых достается даже больше, чем от крупных.
— А вы представляли себе: вот я освобождаюсь, выхожу за ворота колонии?..
— Сначала да, потом запретил себе. Какие-то мысли — о свободе, о сыне — полное табу. Иначе не выживешь.